Глеб не претендовал ни на какую истину, просто лично для себя он объяснял экзистенциализм так. Для человека есть непреодолимые пределы и ограничения. Например, ничего не поделаешь с тем, что ты смертен. Или с тем, что у тебя нет таланта к чему-либо. Или с тем, что тебя не любят. Или с тем, что не наградят, хотя ты достоин. И прочее. Надо как-то ужиться с этими невозможностями. Но как? Способов было великое множество, но самых важных — всего два.
Первый — вера. Она говорила: эти невозможности мнимые, они нужны затем, чтобы натренировать тебя для жизни в загробном мире, где этих невозможностей нет. Потерпи, и бог тебе всё компенсирует.
Второй способ — гуманизм. Он говорил: собственную скорбь от осознания этих невозможностей можно заместить радостью ближнего, ты не заметишь подмены. Работай на благо ближнего, и горя не будет.
Двадцатый век развеял иллюзии обеих технологий. Первая мировая война дискредитировала капитализм как общество разумного эгоизма. Гуманисты уповали на истинно гуманный строй — на социализм, но его развенчала Вторая мировая война. Немецкие национал-социалисты сцепились с русскими строителями социализма так, что камня на камне не осталось не только от гуманизма, но и от веры: гуманизм не остановил и не мог остановить ни Гитлера, ни Сталина, а кочегары Освенцима и вертухаи Колымы лучше Канта доказали, что бога нет.
Как тогда уживаться с невозможностями, если ни бог, ни доброта ничем тебя не утешат? Вот тут и появился экзистенциализм. Он учил, что надо разобраться в сути своих переживаний. Когда суть будет определена, когда границы невозможностей будут очерчены, жить станет легче. В общем, спасение от страданий — сами страдания как пространство для утешающей медитации. Хемингуэй вместо Ремарка.
Если уподобить страдания водке, а экзистенциализм алкоголизму, то культурную ситуацию послевоенной Европы можно обрисовать российской формулой: водка лечит все болезни, кроме алкоголизма, но и его течение значительно смягчает. Однако как алкоголизм не стал медициной, так и экзистенциализм не стал философией.