Александр Чудаков, «Ложится мгла на старые ступени»
Недиалогический человек
Стремоухов Антон был человек недиалогический. Свободно и просто он вступал в общенье лишь с землёй, камнем, снегом, деревом, железом — косной материей вообще. Здесь он чувствовал себя уверенно. Правда, последний член из ряда уже выбивался: на уровне кровельного железа, болта-гайки, гвоздя-шурупа, напильника-ножовки диалог шёл как по маслу, превращаясь со стороны второго участника почти в сочувствие-монолог; но с теми, кто имел собственную индивидуальность, например, с вращательными механизмами вроде коловорота или ручной дрели, коммуникация была уже менее родственной, ещё хуже обстояло дело с электричеством, совсем плохо — с радиотехникой; с ужасом ждал он обещанного в статьях, прозе и стихах свиданья со счётно-вычислительными машинами; в статьях каждому человеку через десять-пятнадцать лет обещалась такая личная машина.
Живой мир тоже располагался по степени возрастания сложности диалога: травы, деревья, насекомые, рыбы, коровы, кошки, лошади. Последние, с кем общалось ещё легко, были псы. Потом начинались трудности: дальше шли люди.
Из человечества проще всего было со стариками, родившимися до восьмидесятых годов, нетрудно и с более молодыми из того же века, за ними шли крестьяне, дети, работяги, женщины; дальше — всё труднее и труднее: кондукторы, продавцы, чиновники, начальство, коллеги. О спонтанноспокойном диалоге, как при коммуникативном акте с бревном или ямою, не могло быть и речи, приходилось душевно готовиться, внутренне собираться.
Чем человек приятней и ближе, тем общенье получалось тяжелее; получасовой телефонный разговор с другом выматывал его так, что столько же он отлёживался, а после особо интересных бесед принимал душ или тридцать раз отжимался, или пятьдесят раз приседал, или надолго застывал в позе змеи.
Самым естественным и желаемым образом жизни для Антона представлялось забиться в нору, сидеть на даче неделями без телефона. Он разрешал это себе нечасто: в перспективе мрачно маячил призрак знакомого литературоведа, замуровавшего себя в четырёх стенах, сообщавшегося с научным миром через жену (последние десять лет его не видел никто, что породило множество острот, варьирующих тему поручика Киже) и в конце концов окончательно сбрендившего.
И Антон стал появляться на московских кухнях. На самом деле это были не совсем кухни или даже совсем не кухни. То есть сначала, у кого-то, где-то, когда-то, может, и кухни. Но на памяти Антона сидели в комнате, а то и в двух, и в трёх, как у Тарновских, но говорилось всё равно: «Вчера на кухне у Тарновских...» Кухни различались оттенками и уклонами — в литературу, в живопись, в философию, в музыку. И у всех — в политику. Антон старался выбирать те, где её было поменьше.